Он встал и, обойдя всю зону, кое-как собрал бригаду. Из тридцати с лишним душ удалось сыскать только семнадцать — кто-то погиб, кто-то попал в лазарет, кто-то уже прибился к стихийно возникавшим артелям, в которые собирались бывшие подельщики, земляки или просто давние кореша. Сначала похоронили Заура, Балабана, Силкина и еще четверых, для кого первый глоток свободы оказался и последним. Потом занялись делами насущными — приборкой камеры, все еще продолжавшей оставаться для них единственным кровом, и приготовлением пищи. По всей зоне горели костры из разобранных деревянных построек, мебели, заборов и автомобильных покрышек. На них варили гречневую кашу, обильно сдобренную свиной тушенкой, и кипятили чай, не жалея заварки. Некоторые гурманы даже пробовали жарить шашлыки из протухшего в обесточенных холодильниках мяса.
Поев, все бригады первого отряда собрались у проходной. Никто их не строил, но зеки, повинуясь привычке, сами разбились на шеренги. После долгого торга, в ходе которого администрация лагеря подняла цену ста ведер воды аж до трех человек, ворота слегка приоткрылись. Каждого выходящего тщательно шмонали
— опасаясь удара в спину, охрана искала оружие. При этом обе стороны крепко и витиевато ругались, обещая в скором времени рассчитаться за все обиды.
До реки было метров пятьсот, и по всей этой дистанции с интервалом в двадцать шагов стояли вооруженные менты и охры, некоторые даже с собаками на поводках. Выглядели они (не собаки, естественно) хмурыми и плохо кормленными. Подходить к ним ближе чем на десять метров запрещалось под угрозой стрельбы на поражение — об этом категорическом условии было объявлено еще у ворот.
— Что, дядя, хреново живется? — спросил Зяблик у одного из охранников, немолодого человека с вислыми казацкими усами.
— Хреново, племяш, — ответил тот без озлобления. — Только не думай, что вам шибко подфартило. Скоро о буханке казенной чернушки да о тюремной робе, как о счастье, вспоминать будете.
— На, не побрезгуй, — Зяблик протянул ему пригоршню сухарей, доставшихся в наследство от Силкина.
— Да разве можно хлебом брезговать, — охранник охотно, но не теряя достоинства, подошел к нему. — Я его сам и есть-то не буду. Вот дружку своему дам немного, — он кивнул на черную лохматую овчарку, исподлобья глядевшую на Зяблика. — А остальные внуку отнесу. С хлебцем сейчас туго. Картошка есть, а с хлебцем туго.
Река далеко отступила от берегов, и Зяблику пришлось добираться до чистой воды по вязкому илу, поверх которого сохли пышные гирлянды темно-зеленых водорослей. На той стороне тоже торчали хмурые автоматчики, а слева и справа от них мальчишки ловили марлевыми сачками рыбную мелочь и собирали раковины-перловицы. Среди них стояла стройная голоногая девчонка лет семнадцати и глазела из-под ладони на водоносов, цепочкой растянувшихся по склону холма. Было явственно заметно, что под платьем у нее нет лифчика. Урки, жадно косясь на девчонку, спорили между собой о наличии или отсутствии трусиков. Обе версии имели своих сторонников, но в конце концов пришли к выводу: трусики скорее всего есть, но очень маленькие.
Наполнив ведро, Зяблик долго стоял по колено в воде, посматривая по сторонам. Один из автоматчиков, по-своему истолковав его медлительность, махнул рукой — иди, мол, отсюда. Любому зеку, рискнувшему удрать вплавь, здесь грозила печальная участь небезызвестного Василия Ивановича Чапаева.
На обратной дороге Зяблик вновь притормозил возле усатого охранника.
— Как хоть зовут тебя, дядя? — спросил он, поставив ведро на землю.
— Аль в друзья ко мне набиваешься? — лукаво сощурившись, осведомился тот.
— Да нет, я просто так…
— Меня Петром Петровичем можешь кликать. А дружка моего — Маркизом.
Услышав свое имя, собака с готовностью оскалилась и замотала толстым, как полено, хвостом.
— Послушай, Петрович, ты всех заключенных тварями последними считаешь?
— Почему же? Все мы люди. Только одеты по-разному.
— Петрович, ты мне сейчас должен на слово поверить. Если не поверишь, много горя может случиться. Отведи меня к своим начальникам. Мне с ними говорить надо.
— Секретное, что ли, дело?
— Секретное. Наколоть вас хотят наши урки, а потом в городе погром устроить. Детали я твоим начальникам сообщу.
— Против своих, значит, идешь, — охранник вздохнул, но не осуждающе, а скорее сочувственно. — Ну что же, если они злое задумали, греха на тебе не будет. Ныряй в эти кусты и беги по тропочке. Там тебя наши встретят. Скажи, что от меня. Миронов моя фамилия. Они тебя, конечно, не облобызают, но ты сам свою дорожку выбрал. Иди, хлопче, я тебе верю.
Расторопные ребята в камуфляже прихватили Зяблика уже через сотню шагов, допросили с чрезмерным пристрастием и, завязав глаза, доставили в какой-то обширный, освещенный коптилками подвал. Там его несколько раз передавали из рук в руки, каждый раз опять допрашивали, везде мылили шею и ровняли зубы, но Зяблик твердо стоял на своем — хочу видеть главного начальника, и точка. За свою стойкость и упорство Зяблик в конце концов был удостоен чести лицезреть не одного, а сразу троих начальников.
Двое из них — милицейский майор с оплывшим татарским лицом и армейский подполковник в полевой форме — сидели на низенькой гимнастической скамеечке, а сухопарый, похожий на Александра Керенского начальник лагеря лежал на куче матов. Во время бунта его огрели ломом пониже спины, и теперь везде, даже в местах общего пользования, он мог принимать только два положения — строго горизонтальное или строго вертикальное. Теннисный стол был завален картами, корками хлеба, заставлен кружками с недопитым чаем и консервными банками, полными окурков. На шведской стенке висели плащ-палатки, бинокли, каски, автоматы. В дальнем углу громоздились батареи пустых бутылок.